Анна Ахматова. Биография . 1946-1949

Анна Ахматова. Биография . 1946-1949

Анна Ахматова. 1946–1949

 

Глава двадцать седьмая. От триумфа к новой опале

1946 год начинался для Ахматовой почти неправдоподобно благополучно. После возвращения из эвакуации, окончания войны и возвращения Льва с фронта казалось, что долгий период изгнания из литературы наконец завершён. В первые дни января в Ленинград вновь приехал Исайя Берлин. Ахматова встретилась с ним в Фонтанном доме, подарила ему несколько своих книг, сделала надписи на «Чётках», «Белой стае», «Подорожнике», «Anno Domini» и «Из шести книг». На одной из книг она записала новое стихотворение, позднее вошедшее в цикл «Cinque». Берлин воспринимал его как непосредственно связанное с их ноябрьской встречей. Сам цикл продолжал складываться в январе, и в нём особенно ясно проявлялось неожиданное возвращение любовной лирики — уже не юношеской, а поздней, полной сознания невозможности и разлуки.

Одновременно Ахматова снова становилась публичной фигурой. 7 января состоялся её вечер в Ленинградском Доме учёных, 14 января — в Большом драматическом театре. Эйхенбаум говорил о ней уже не как о пережитке Серебряного века, а как о поэте, связавшем прошлое и настоящее, подчёркивал историческое чувство её лирики, тему памяти, пушкинскую ясность и лаконизм. Ахматова читала десятки стихотворений, залы слушали её с огромным вниманием. Современники отмечали, что внешне она казалась успокоенной и благополучной. Лев вернулся с войны, жил рядом с матерью, сдавал экзамены и вскоре поступил в аспирантуру Института востоковедения. Ахматова много говорила о нём и явно гордилась сыном.

Весной положение выглядело ещё прочнее. В марте был подписан к печати большой сборник «Стихотворения Анны Ахматовой. 1909–1945» объёмом более трёхсот страниц и тиражом десять тысяч экземпляров. В ленинградских журналах появлялись новые подборки, печатался цикл «Cinque». Эйхенбаум на её вечере в Доме кино говорил уже о «новом пути» Ахматовой после десятилетия молчания. Она работала за большим столом в Фонтанном доме, окружённая папками, рукописями, стихами и материалами о Пушкине, продолжала «Поэму без героя», готовила «Нечёт». Всё указывало на то, что её возвращение признано не только читателями, но и издательствами.

Особенно ярким оказался апрельский приезд в Москву. Ахматова выступала вместе с ленинградскими поэтами сначала в Клубе писателей, затем в Колонном зале Дома союзов, Московском университете и других аудиториях. При её появлении публика вставала, аплодисменты продолжались так долго, что она не могла начать чтение. В Колонном зале молодёжь заполнила проходы, ложи и хоры, слушатели просили ещё и ещё стихов. Она читала негромко, без жестов, в чёрном платье и белой шали. Саму Ахматову сила этого успеха скорее тревожила, чем радовала. Эренбургу после одного из вечеров она сказала: «Я этого не люблю... А главное, у нас этого не любят».

Эта фраза оказалась почти предчувствием. Пока же внешне всё продолжало идти в сторону полного возвращения. В Ленинграде и Москве устраивались новые вечера, журналы просили стихи, готовились сразу несколько книг. Летом Ахматова получила сигнальный экземпляр большого однотомника. Другой сборник — «Избранные стихи. 1910–1946» — был подписан к печати огромным для неё тиражом в сто тысяч экземпляров. Она выступала по радио, получала письма слушателей. Ольга Берггольц готовила статью о её военной поэзии, издательство «Советский писатель» собиралось выпустить «Нечёт». На протяжении нескольких месяцев казалось, что пятнадцать лет литературной изоляции действительно остались в прошлом.

7 августа состоялся вечер памяти Александра Блока. Ахматова утром была на его могиле, затем выступала в Большом драматическом театре. Когда объявили её имя, зал поднялся и устроил продолжительную овацию. Именно в этот день один из знакомых поздравил её с новым сборником, сигнальный экземпляр которого уже видел в издательстве. Ахматова не разделила его радости и ответила: «Поздравлять рано. У меня, знаете, дурное предчувствие». Эта фраза завершает раздел 1946 года в присланной летописи почти символически: за неделю до одного из самых тяжёлых событий её литературной судьбы она сама словно чувствовала приближение катастрофы.

14 августа 1946 года было принято постановление ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“». В последующих записях летописи Ахматова и Михаил Зощенко прямо названы главными объектами кампании, развернувшейся после этого постановления. Публичные собрания писателей, газетные статьи и официальные документы требовали осуждать её творчество как чуждое советской литературе. Уже в 1947 году в отчётах в ЦК с удовлетворением отмечалось, что писатели «резко осудили» творчество Зощенко и Ахматовой и что в печати появились специальные статьи против неё.

Перемена была стремительной. Ещё весной 1946 года залы вставали при появлении Ахматовой и издатели соревновались за право выпустить её книги; теперь сборники уничтожались, публикации прекращались, сама она была исключена из Союза писателей и лишена литературной продовольственной карточки. В мае 1947 года знакомая с удивлением узнала, что у Ахматовой действительно отняли и членство в Союзе, и карточку. На протяжении следующих месяцев официальная кампания продолжалась: её называли представительницей «буржуазно-салонной» поэзии, противопоставляли советской литературе и критиковали уже не только стихи, но и пушкиноведческие работы.

Сама Ахматова на публичные обвинения почти не отвечала. В январе 1947 года Шапорина встретила её на улице и услышала характерную фразу: «Я ни на кого ничуть не обижаюсь... стихи мои не станут хуже». Из литераторов, по её словам, Эйхенбаум был единственным, кто отказался выступать против неё. Внешнее спокойствие, однако, не означало отсутствия страха. Виленкин, впервые пришедший к ней после «катастрофы 1946 года», увидел, насколько она изменилась: лицо осунулось, взгляд стал тревожным. Когда он попросил написать ему стихотворение на память, Ахматова побледнела, приложила палец к губам и прошептала, что всё сожгла и что здесь «слушают каждое слово».

Опала почти сразу превратилась в материальную бедность. Друзья посылали ей горячую еду, сама она часто недоедала. В марте 1947 года Островская записала почти весёлую по форме и горькую по сути картину: за столом складываются деньгами — «весёлые нищие», Ахматова нередко остаётся без нормальной еды. При этом она продолжала заниматься Пушкиным — «Маленькими трагедиями», «Повестями Белкина», позднее обстоятельствами дуэли. Это было уже знакомое ей убежище: когда собственные стихи оказывались под запретом, она вновь уходила в исследовательскую работу. Но теперь и пушкиноведение переставало быть безопасным: официальная критика постепенно добралась и до её работ о «Золотом петушке».

Удар распространялся и на Льва. Осенью 1947 года его стали вытеснять из аспирантуры Института востоковедения. Ахматова позднее связывала происходящее прежде всего с собой: «было ясно, что беда во мне». К концу года Лев действительно был отчислен. История повторялась в особенно мучительной форме: сын снова отвечал за имя матери и отца, хотя пытался начать нормальную научную жизнь после лагеря и войны.

1948 год начался тяжёлой болезнью. В январе у Ахматовой произошёл приступ грудной жабы, держалась температура, она сильно похудела. Шапорина застала её лежащей с аритмией и услышала от знакомых, что сына лишили работы, пушкинскую статью не приняли, а средств почти нет. Но сама Ахматова не жаловалась. Гораздо страшнее материальных трудностей было постоянное ощущение наблюдения. Во время разговора она приложила палец к губам и указала глазами на стену: Ахматова была убеждена, что в комнате установлен подслушивающий аппарат. Позднее она рассказывала, что Лев слышал сверление над потолком и что после этого всякий приход гостей заставлял её нервничать — кто-нибудь мог сказать неосторожное слово.

Чтобы зарабатывать, она снова бралась за переводы. В январе заключила договор на перевод с французского писем Радищева к Воронцову. Работа над чужими текстами становилась практически единственным официальным литературным заработком. Собственные стихи печатать было нельзя, имя в некоторых изданиях предпочитали вообще не упоминать. В Москве Пастернак пытался помочь: хлопотал о пособии в три тысячи рублей, добивался разрешения издательствам давать Ахматовой переводную работу. Она долго отказывалась даже писать заявление на денежную помощь, и Пастернаку пришлось фактически самому оформлять необходимые бумаги.

Эта бедность не разрушала её обычной независимости. Когда заведующий литературным архивом стал уговаривать продать собственный архив, Ахматова отказалась. Бумаги, рукописи, письма, свидетельства о прошлом были для неё уже не имуществом, а частью огромной работы памяти. Она могла нуждаться в деньгах, жить без нормального питания, принимать помощь друзей, но расставаться с архивом не хотела. При этом продолжала читать всё, что появлялось вокруг: Пастернак давал ей главы «Доктора Живаго», она возила рукопись из Москвы в Ленинград для чтения другим людям, обсуждала новые книги, возвращалась к Пушкину.

Здоровье оставалось нестабильным весь год. Летом случались сердечные приступы, осенью Ахматова снова болела, а в ноябре перенесла воспаление лёгких. Лев в это время заботился о матери, топил печь, занимался хозяйством. В декабре произошёл редкий эпизод спокойствия: Лев защитил кандидатскую диссертацию по истории Первого Тюркского каганата. Его биография сама по себе поражала присутствовавших на защите — сын расстрелянного Гумилёва и запрещённой Ахматовой, бывший заключённый и фронтовик, работавший после войны библиотекарем в больнице, становился кандидатом исторических наук. По этому поводу в Фонтанном доме устроили маленький праздничный ужин. Ирина Пунина называла этот момент кратким периодом равновесия в жизни Ахматовой.

Но 1949 год быстро разрушил и это равновесие. В стране началась кампания против так называемых космополитов. Для Ахматовой она означала новую волну тревоги: после постановления 1946 года любые новые идеологические кампании могли задеть и её круг. Литературная работа оставалась преимущественно переводческой и исследовательской. Подготовленные ею переводы писем Радищева были опубликованы, но фамилию переводчика из книги убрали. Даже когда её труд использовали и за него платили, собственное имя всё ещё считалось нежелательным.

24 июня Ахматовой исполнилось шестьдесят лет. Она сама сказала знакомой, что никогда не думала дожить до такого возраста. День рождения прошёл в Фонтанном доме; Ахматова была оживлена, рассказывала о недавно найденных материалах по дуэли Пушкина. Именно пушкинская тема продолжала занимать её больше всего. Она исследовала последние месяцы жизни поэта, связь Пушкина и Достоевского, собирала материалы о дуэли. Но рукописями по-прежнему старалась не рисковать. Когда летом Шапорина попросила дать переписать «Поэму без героя», Ахматова отказалась: времена слишком опасны, распространять произведения автора, находящегося под запретом, она считала недопустимым.

26 августа в Фонтанном доме снова появился человек из органов. Арестовали Николая Пунина. Ирина Пунина с дочерью находились тогда на Рижском взморье, поэтому во время обыска дома были только Пунин и Ахматова. На стихотворении «Колыбельная» она позднее оставила точную помету: «26 августа 1949 (днём). Фонтанный Дом». Почти тридцать лет назад, 25 августа 1921 года, был расстрелян Гумилёв. Теперь на следующий календарный день, 26 августа, арестовывали Пунина. Ахматова говорила Шапориной, что даже если отбросить суеверия, такое совпадение заставляет задуматься.

Арест Пунина был не только новой потерей близкого человека. Следствие интересовалось и самой Ахматовой. В ноябре материалы о её «преступной деятельности» были выделены из дела Пунина для отдельной проверки. Сохранилась справка органов госбезопасности, где прямо говорилось, что Ахматова разрабатывается по отдельному делу-формуляру. Опасность её собственного ареста снова становилась вполне реальной.

Через два с небольшим месяца после Пунина пришли за Львом. 6 ноября 1949 года его арестовали в третий раз. Лев зашёл домой во время обеденного перерыва, там уже начался обыск. По воспоминанию Ирины Пуниной, Ахматова лежала почти без сознания, пока сын собирал вещи и прощался. После его ухода она несколько дней снова уничтожала бумаги. Ахматова позднее записала эту дату предельно просто: «Обыск и арест моего сына Льва. Его немедленно увозят в Москву». Затем начались её ежемесячные поездки — сначала к Лубянке, затем к Лефортовской тюрьме.

После обыска Ахматова стала разыскивать собственные рукописи, находившиеся у знакомых. 9 ноября пришла к Марьяне Козыревой, спросила, сохранились ли её бумаги, и, увидев топящуюся печь, попросила бросить всё туда. Вместе с отдельными стихотворениями в огонь пошли и тексты, связанные с «Поэмой без героя». После этого Ахматова попросила дать ей что-нибудь штопать — нужно было занять руки, чтобы успокоить нервы. Сожжение рукописей, которое в тридцатые годы было вынужденной мерой безопасности, снова стало частью её жизни.

Положение было особенно страшным потому, что арест сына совпадал с расследованием, затрагивавшим саму Ахматову. 23 ноября материалы о ней официально выделили из дела Пунина для «дальнейшей проверки», а в справке следующего дня отмечалось, что она находится в разработке. Теперь она не могла знать, закончится ли очередная ночь только ожиданием или обыском уже у неё самой. Это объясняет и сожжение архива, и крайнюю осторожность, и готовность уничтожать даже исследовательские работы о Пушкине.

В Москве Ахматова пыталась снова сделать то, что делала в 1935 и 1938 годах: ходила по инстанциям и искала способ спасти сына. Знакомые видели её выходящей из кабинета прокурора после грубого разговора — высокой, с откинутой головой, но с выражением мучительного напряжения. Каждый месяц она приезжала к Лефортовской тюрьме и передавала Льву деньги. Часть этих средств ей давала Мария Петровых. От прежней литературной славы в эти минуты не оставалось ничего практического: перед тюремным окошком Ахматова снова была прежде всего матерью заключённого.

Именно тогда появляются стихи, которые позднее войдут в цикл «Слава миру». В конце 1949 года и начале 1950-го Ахматова пишет тексты, совершенно чуждые её обычному голосу, в которых появляются официальные прославляющие интонации. Приведённый в летописи позднейший комментарий связывает этот шаг с надеждой облегчить положение Льва: ей дали понять, что такие стихи могут помочь сыну. Для Ахматовой это стало одним из самых тяжёлых унижений. По воспоминаниям, даже стихотворная техника словно отказывалась ей повиноваться, и Борис Томашевский молча помогал исправлять наиболее грубые места. Летопись приводит точную формулу Лидии Гинзбург: когда поэты говорят то, чего не думают, они говорят не своим языком.

Так за четыре года Ахматова прошла путь от почти полного общественного триумфа к новой тюремной очереди. В начале 1946 года она выступала в переполненных залах, её книги печатали десятками тысяч экземпляров, журналы просили новые стихи, читатели стоя встречали её в Москве и Ленинграде. Весной казалось, что война действительно изменила её положение и вернула в современную литературу.

Через несколько месяцев государственная литературная политика развернулась в противоположную сторону. Книги уничтожили, печать закрылась, членство в Союзе писателей и продовольственные льготы были отняты, вокруг имени возникла новая зона опасности. Удар затронул и Льва — сначала аспирантуру, затем саму возможность нормальной научной жизни.

Но Ахматова продолжала работать. Она занималась Пушкиным, переводила Радищева, читала Пастернака, продолжала «Поэму без героя», сохраняла Мандельштама и память о Серебряном веке. Даже в бедности и болезни её дом оставался местом, куда приходили люди с книгами, стихами, разговорами и просьбами.

А затем 1949 год вновь превратил литературу в вопрос физического выживания. 26 августа арестовали Пунина. 6 ноября — Льва. Начались обыски, сожжение рукописей, поездки к Лефортовской тюрьме и страх собственного ареста.

В 1946 году Ахматова сказала после московской овации: «У нас этого не любят».

Через три года цена той славы стала ей совершенно ясна.

 

Видеозапись спектакля вы можете посмотреть здесь:

 Первый акт  https://disk.yandex.ru/i/d_XTQPWyoEhqTA

Второй акт https://disk.yandex.ru/i/tDTD3nT95nuF3g