Анна Ахматова. Биография . 1938-1940

Анна Ахматова. Биография .  1938-1940

Анна Ахматова. 1938–1940

 

Глава двадцать четвёртая. «Реквием» и возвращение

1938 год начался для Ахматовой с тревоги, которая уже почти не покидала её. Лев снова учился в университете, читал товарищам свои стихи, но сам словно заранее чувствовал приближение нового ареста. Эмма Герштейн запомнила его слова: «Я всё думаю о том, что я буду следователю говорить». В январе внешне ещё сохранялась прежняя жизнь: Ахматова, Пунин и Герштейн бывали у Осмеркина, встречались с друзьями, и постороннему человеку могло показаться, что Фонтанный дом продолжает жить привычно. Между Ахматовой и Пуниным уже существовало отчуждение, у каждого складывалась своя личная жизнь, однако многолетняя привычка быть рядом ещё удерживала их в одном пространстве.

В начале марта Ахматова в последний раз увиделась с Осипом Мандельштамом. Он приехал в Ленинград всего на несколько дней, надеясь собрать у знакомых хоть немного денег. Все понимали, насколько опасно его положение. Надежда Мандельштам вспоминала, что в доме Пуниных старались казаться весёлыми: Ахматова была лёгкой и оживлённой, Пунин шумел и смеялся, словно люди сознательно не хотели отравлять последние минуты страхом. Но веселье было почти отчаянным. Ахматова позднее назовёт то время апокалиптическим: беда действительно уже «ходила по пятам» за всеми ними.

10 марта был арестован Лев Гумилёв. На этот раз Ахматова записала предельно коротко: «Арест моего сына Льва. Начало тюремных очередей». Ему было двадцать пять лет. Он жил тогда не у матери, а у приятеля Акселя Бекмана на Фонтанке. Ночью у него находился Орест Высотский, сын Николая Гумилёва и Ольги Высотской. Ореста не взяли, и утром именно он пришёл к Ахматовой сообщить об аресте. Для неё начиналась новая жизнь — жизнь матери заключённого, с ожиданием известий, передачами, справками, тюремными окнами и очередями.

В начале апреля Льву предъявили обвинение в контрреволюционной агитации и участии в контрреволюционной организации. Следствие стремилось получить от него признание в гораздо более тяжёлых намерениях, в том числе связать предполагаемый «терроризм» сына с матерью и памятью о расстрелянном Николае Гумилёве. Летопись приводит свидетельства о физическом давлении во время допросов. В июне появился протокол, в котором содержались и показания об «антисоветских высказываниях» Ахматовой и Пунина; позднее на суде Лев от этих показаний отказался, заявив, что они были получены под физическим воздействием.

Почти одновременно пришла новая беда. 2 мая Мандельштама арестовали второй раз — в подмосковном санатории «Саматиха». Ахматова впоследствии особенно ясно связывала два события: Мандельштам был снова взят, когда её собственный сын уже второй месяц сидел на Шпалерной. Надежда Мандельштам приехала в Ленинград с тем самым выражением глаз, которое Ахматова запомнила на всю жизнь. Она сказала страшную фразу: успокоится только тогда, когда узнает, что Осип умер. Смерть уже могла казаться милостью по сравнению с неизвестностью, следствием, лагерем и ожиданием следующего удара.

Летом Ахматова приехала в Москву к Эмме Герштейн и потребовала уничтожить письма и стихи Льва, находившиеся у неё. Бумаги бросали в печь. Ахматова боялась обыска и считала, что следствию нельзя оставить «ни одного лишнего слова», даже самого невинного. Так менялось само отношение к письменному слову. Раньше письмо или рукопись сохранялись как память; теперь бумага могла стать уликой. Позже Ахматова будет точно так же обращаться и с собственными стихами — давать близкому человеку прочитать или выучить текст, а затем уничтожать лист.

Несмотря на собственное горе, она продолжала помогать другим. Умирала от рака Анна Хазина, сестра Надежды Мандельштам. Ахматова ухаживала за ней, была рядом в последние дни и вместе с Надеждой и Евгением Хазиным хоронила её. Надежда Мандельштам позднее вспоминала слова Ахматовой: «Как долго погибать». В них не было жестокости — скорее страшная усталость человека, для которого смерть всё чаще начинала выглядеть освобождением от длительного мучения. И сама Надежда Яковлевна тогда писала, что Ахматовой чрезвычайно тяжело, что она всё время плачет о сыне, но даже в таком состоянии остаётся настоящим другом.

Летом произошло и постепенное сближение с Владимиром Гаршиным. Он был врачом, человеком другого, не литературного мира, сдержанным, внимательным и, по воспоминаниям окружающих, необыкновенно деликатным. Для Ахматовой, много лет прожившей в мучительных отношениях с Пуниным, эта человеческая забота значила очень много. В сентябре многолетняя история с Пуниным окончательно завершилась. Позже Ахматова говорила Лидии Чуковской: «19 сентября я ушла от Николая Николаевича. Мы шестнадцать лет прожили вместе». При этом она не покинула Фонтанный дом, а лишь обменялась комнатами с Анной Евгеньевной и перебралась в бывшую детскую. Пунин просил её остаться с ним ещё хотя бы год, но прежней семейной жизни уже не было.

Новая комната не становилась настоящим домом. Ахматова оставалась внутри квартиры прежней семьи, где у Пунина уже была другая женщина, а сам он считал естественным, чтобы после разрыва Ахматова вообще уехала. Но уехать ей было практически некуда. Гаршин приходил к ней в маленькую комнату Фонтанного дома, приносил заботу и ощущение новой близости, однако даже эта любовь развивалась на фоне тюремных очередей и постоянных хлопот о Льве.

27 сентября состоялся суд. Лев отказался от показаний, полученных на следствии, в том числе от слов против матери и Пунина. Несмотря на это, военный трибунал приговорил его к десяти годам лагерей, поражению в правах и конфискации имущества. На свидании в тюрьме сын сказал матери: «Мне, как Радеку, дали — десять лет». Ахматова пыталась искать адвокатов, обращаться к влиятельным знакомым, снова писать наверх. Один из известных адвокатов, к которому её привели, отказался от дела, и это стало для неё сильным ударом. Когда Герштейн упрекнула Ахматову в недостаточной решительности и предложила пойти на какой-нибудь отчаянный шаг, та ответила, что тогда её саму немедленно арестуют, и напомнила: даже Христос молился в Гефсиманском саду, чтобы его миновала чаша страданий.

Положение Льва становилось ещё страшнее: в октябре прокурор потребовал заменить десять лет заключения смертной казнью. Ахматова снова написала Сталину. Это было уже второе обращение, но в отличие от письма 1935 года оно не привело к немедленному освобождению. В ноябре Лидия Чуковская впервые пришла к Ахматовой именно для того, чтобы узнать содержание этого письма. Ахматова не стала искать копию — она прочла текст наизусть. Среди обвинений против Льва фигурировало и чудовищное утверждение, будто мать подговаривала сына убить Жданова, мстя за расстрелянного Гумилёва.

17 ноября первоначальный десятигодичный приговор отменили и дело направили на доследование. Это ещё не было спасением, лишь продолжением неизвестности. В декабре Льва отправили в Беломорско-Балтийский лагерь. А 27 декабря умер Осип Мандельштам. Ахматова ещё не знала всех обстоятельств его смерти в пересыльном лагере на Дальнем Востоке, но один из самых близких ей поэтов поколения исчез навсегда.

Так закончился 1938 год. У Ахматовой больше не было прежней семьи, сын находился в заключении, Мандельштам погиб, Пильняк был арестован, вокруг исчезали люди, с которыми была связана вся её взрослая жизнь. И именно теперь из отдельных стихотворений постепенно рождалось то, что позднее станет «Реквиемом».

В январе 1939 года Эмма Герштейн снова увидела Ахматову в её маленькой комнате Фонтанного дома. Нижний ящик шкафа не закрывался, потому что был набит сухарями для посылок Льву. Ахматова много лежала. Однажды, почти не поднимая головы с подушки, она тихо прочитала новое стихотворение «Тихо льётся тихий Дон…». Герштейн тогда не могла знать, что слышит часть будущего «Реквиема»; по её словам, сама Ахматова ещё не думала о существовании единого цикла.

В феврале появились опасения уже за здоровье самой Ахматовой. На лбу возникла тёмная ранка, которую она объявила раком и почти с облегчением сказала, что хорошо, если скоро умрёт. В Москве друзья встревожились настолько, что Чуковский, Маршак, Инбер, Форш и другие попытались организовать медицинскую и материальную помощь. Небольшое новообразование действительно удалили. Однако гораздо опаснее физической болезни было состояние постоянного нервного истощения. Ахматова могла идти быстро и легко, но боялась переходить улицу, останавливалась перед мостовой и не решалась сделать шаг. Эта странная боязнь движения среди машин и открытого пространства будет ещё долго замечаться близкими.

Весной появилась неожиданная надежда на возвращение в печать. В феврале на одном из официальных приёмов Сталин будто бы спросил об Ахматовой, после чего возник разговор о публикации её новых стихов. Редакция «Московского альманаха» действительно запросила тексты. Константин Симонов специально приезжал в Ленинград за рукописями. Для Ахматовой это должно было казаться почти невероятным после пятнадцати лет литературной полублокады. Но публикация в альманахе в конце концов не состоялась. Решение вновь изменилось наверху, и стихи были сняты.

Тем временем отношения с Лидией Чуковской становились всё ближе. Чуковская не просто слушала стихи: она помогала переписывать их, сопровождала Ахматову по городу, ходила вместе с ней по тюремным учреждениям, становилась свидетелем самой сокровенной части её жизни. В мае Ахматова сказала ей фразу, которая точно передаёт психологию тех месяцев: «Вы знаете, что такое пытка надеждой? После отчаяния наступает покой, а от надежды сходят с ума». Надежда на освобождение Льва действительно постоянно сменялась новым отчаянием.

22 июня 1939 года появилось стихотворение «И упало каменное слово…» — один из ключевых текстов будущего «Реквиема». Через два дня Ахматовой исполнилось пятьдесят лет. Юбилей проходил без официальных торжеств. Художник Александр Осмеркин в это время писал её портрет в белом платье на фоне шереметевских лип во время белых ночей. Получался удивительный контраст: внешне перед художником сидела величественная женщина в светлом платье, а её настоящая жизнь состояла из тюремных передач и ожидания решения по делу сына.

В июле Ахматова вместе с Ольгой Высотской и Лидией Чуковской снова стояла в тюремной очереди с передачами. 26 июля Особое совещание при НКВД вынесло новый приговор: пять лет исправительно-трудовых лагерей. По сравнению с прежними десятью годами и угрозой смертной казни такой срок в той страшной системе мог даже восприниматься как облегчение, но для матери это всё равно означало годы разлуки. В августе они с Чуковской собирали Льву тёплые вещи перед этапом. В середине месяца его отправили в лагерь, а затем в Норильск. На следующий день после отправки Ахматова написала «К смерти» — «Ты всё равно придёшь — зачем же не теперь?».

К этому времени она уже знала от сына о жестокости следствия. В разговорах с друзьями передавала рассказы о страшных избиениях на допросах. Сам Лев обвинялся в террористических намерениях, которых не признавал. Тюремная очередь перестала быть временным эпизодом и стала пространством её существования.

Осенью Ахматова неожиданно сделала шаг, которого не совершила в 1934 году: подала заявление о приёме в Союз советских писателей. Это решение нельзя понимать как простое примирение с официальной литературной системой. Теперь у неё был сын в лагере. Членство в Союзе означало возможность получать материальную помощь, заключать договоры, добиваться пенсии, иметь хоть какой-то официальный статус, который потенциально мог пригодиться и в хлопотах за Льва. В сентябре её приняли в Литфонд, выдали пособие и начали ходатайствовать об улучшении материального положения.

В ноябре Президиум Союза писателей принял специальное постановление о помощи Ахматовой. Предлагалось предоставить ей отдельную жилплощадь, увеличить пенсию, купить необходимую мебель и выдать единовременную ссуду. На бумаге это выглядело как серьёзная перемена: после многих лет изоляции официальные литературные структуры вдруг признавали её заслуги перед русской поэзией. Но отдельной квартиры она так и не получила. Фонтанный дом оставался тем же тесным и болезненным пространством.

С Лидией Чуковской она всё чаще говорила о стихах будущего «Реквиема». Эмма Герштейн тоже вспоминала, что осенью 1939 года Ахматова лежала в своей комнате и читала ей эти новые тексты. Никто ещё не мог представить, что они когда-нибудь будут напечатаны как единый цикл. Существование таких стихов на бумаге было опасно. Они жили прежде всего в голосе и памяти.

В конце ноября Ахматова снова поехала в Москву, встречалась с Фединым, Пастернаком, Харджиевым, Тихоновым и продолжала хлопотать о Льве. Она словно существовала одновременно в двух мирах. В одном обсуждала Лермонтова, Пушкина, новые стихи и литературные рукописи; в другом бесконечно искала людей, которые могли хоть чем-нибудь помочь заключённому сыну. В декабре Чуковская получила окончательное подтверждение расстрела своего мужа Матвея Бронштейна и сообщила об этом Ахматовой. Теперь их дружба была связана не только литературой: обе знали, что означает ждать человека из тюрьмы и получать от государства известие о его гибели.

В 1940 год Ахматова вошла в совершенно неожиданной ситуации. 5 января её официально приняли в Союз советских писателей. На заседании Михаил Лозинский сказал, что её стихи будут жить, пока существует русский язык, а если когда-нибудь книги исчезнут, их будут собирать по крупицам, как строки Катулла. После почти двух десятилетий полузапрета такие слова звучали как признание, которого Ахматова давно была лишена.

Начали появляться издательские предложения. Уже в январе был заключён договор на новую книгу стихов тиражом десять тысяч экземпляров. Союз писателей снова хлопотал о пенсии и отдельной комнате. Фадеев писал в правительство, что Ахматова живёт в исключительно тяжёлых жилищных и материальных условиях и что, несмотря на несоответствие её поэзии требованиям современности, она остаётся крупнейшим поэтом дореволюционного периода. Такая формула была характерна для времени: Ахматову признавали большой поэтической величиной, но словно старались удержать её значение исключительно в прошлом.

Сама Ахматова в эти недели писала удивительно много. Появились «Ива», «Подвал памяти», «Мне ни к чему одические рати…», «Когда человек умирает…». Она почти не спала и говорила, что пишет ночами. Одновременно продолжался «Реквием». 31 января она записала несколько его частей, дала Лидии Чуковской выучить их наизусть, а затем сожгла листы в печке. Так создавался один из главных текстов русской поэзии XX века: рукопись уничтожалась сразу после того, как другой человек запоминал стихи.

23 февраля журнал «Ленинград» подписал к печати номер с несколькими стихотворениями Ахматовой. Это была первая за пятнадцать лет публикация её стихов в советской периодике. После столь долгого молчания имя снова стояло в современном журнале рядом с новыми авторами. При этом бытовая жизнь оставалась почти нищей: в комнате закончились дрова, и Ахматова неделями жила в пальто.

Весной творческий поток усилился. Она писала о Маяковском, Пильняке, Булгакове, Цветаевой, работала над поэмой «Путём всея земли», создавала новые части «Реквиема». В марте появились его «Посвящение» и «Эпилог». Одновременно Ахматову снова стали приглашать на публичные вечера. После многолетнего перерыва она читала стихи на мероприятиях памяти Маяковского. Выступление воспринимала без иллюзий: выйдя к публике, мгновенно почувствовала, что большинству слушателей гораздо больше хочется в кино или на танцы. Но сам факт возвращения на сцену был важен.

Готовился сборник «Из шести книг». Ахматову мучило, что в него не могли войти самые дорогие ей тексты — «Реквием», «Венок мёртвым» и другие произведения, написанные из опыта последних лет. Официально возвращалась прежде всего прежняя Ахматова, тогда как настоящая поэзия конца тридцатых оставалась скрытой. Надежда Мандельштам полагала, что Ахматова принимает участие в официальных выступлениях и изданиях во многом потому, что надеется этим облегчить судьбу Льва.

20 мая Ахматова получила сигнальный экземпляр «Из шести книг». Книга прошла цензуру и была разрешена к выпуску. Через несколько дней сборник появился в Ленинградской книжной лавке писателей. Первые экземпляры разошлись почти мгновенно. В июле за книгой стояли в очереди с четырёх часов утра. Пастернак писал Ахматовой о настоящей победе: подержанные экземпляры продавались за огромные деньги, люди спорили за книгу, и, едва вернувшись к читателю, она снова оказалась одним из главных поэтических имён страны. Он говорил, что кроме Блока никто не обладал такой выразительностью поэтических деталей, а по связи с пушкинской традицией Ахматова, по его мнению, вообще была уникальна.

Её возвращение казалось почти невероятным. Пятнадцать лет почти полного отсутствия в печати не уничтожили читателя. Напротив, именно появление книги показало, насколько сильной оставалась потребность в её стихах. Критики вынуждены были признавать мастерство Ахматовой даже тогда, когда одновременно упрекали её в узости тем и чуждости советскому обществу. Одна из рецензий прямо говорила: мастер не устал, не состарился и не растерял себя.

Лето, однако, было тяжёлым физически. У Ахматовой случались сердечные приступы, опухали ноги, врачи советовали покой и свежий воздух. Гаршин всё больше становился человеком, который буквально носил её «на руках», занимался врачами, сопровождал, следил за состоянием. Отношения между ними были уже очевидно больше дружбы. При этом сама Ахматова продолжала жить в квартире Пуниных, и эта невозможность обрести собственный дом оставалась одним из главных бытовых мучений.

В августе она снова отправилась в Москву прежде всего по делам Льва. В Переделкине её приняли Пастернак и Фадеев. Ахматову поразила доброжелательность Фадеева: он обещал звонить людям, которые могли помочь в деле сына. Но посещение прокуратуры закончилось унижением. Эмма Герштейн ждала Ахматову в коридоре и увидела, как чиновник, стоя на пороге кабинета, грубо кричит ей вслед. Ахматова шла по коридору с невидящими глазами, путалась в дверях и не могла найти выход. На следующий день она вернулась в Ленинград.

Тем временем «Из шести книг» обсуждался как возможный кандидат на Сталинскую премию. За Ахматову выступали Алексей Толстой, Николай Асеев и другие литераторы. Ещё недавно её почти нельзя было печатать, а теперь книга могла получить главную государственную литературную награду. Но именно эта неожиданная популярность, по-видимому, снова привлекла к ней опасное внимание.

25 сентября в ЦК появилась докладная записка о сборнике Ахматовой. В ней утверждалось, что в книге нет советской и революционной тематики, а её поэзия питается религией и «свободной любовью». Жданов потребовал выяснить, каким образом такая книга вообще могла быть напечатана. Через несколько дней в газетах появились критические статьи. Началось административное расследование обстоятельств издания.

29 октября последовало постановление Секретариата ЦК: издателям и цензору объявили выговор за выпуск «идеологически вредных, религиозно-мистических стихов Ахматовой», а книгу приказали изъять из продажи. Возвращение длилось несколько месяцев. Читательский успех и разговор о премии сменились новым запретом.

Ахматова восприняла произошедшее особенно мучительно из-за Льва. В ноябре она говорила Чуковской, что ЦК будто бы «совершенно прав», а виновата она сама, потому что самовольно включила в сборник новые стихи. И добавляла страшное: если бы она этого не сделала, «Лёва был бы дома». Конечно, летопись не даёт оснований считать, что судьба сына действительно зависела от состава книги. Но эта фраза показывает состояние Ахматовой: любое собственное действие она была готова воспринимать как возможную причину продолжения его заключения.

Пастернак пытался поддержать её. В ноябре он писал, что чувствует «снова надвинувшийся мрак», и с горечью формулировал новости времени: англичане держатся, Ахматову обижают. Он просил её не терять интереса к жизни и напоминал о стихах. Но Ахматова была больна, переживала сердечные приступы и всё сильнее ощущала возвращение прежней изоляции.

И именно в этот момент произошло одно из главных событий её творческой жизни.

В ночь с 26 на 27 декабря 1940 года давно существовавший небольшой стихотворный фрагмент неожиданно начал разрастаться. Ахматова писала почти без предварительного замысла, словно к ней пришёл текст, которого она не ждала. За одну бессонную ночь появились части будущей «Поэмы без героя» и её первое «Посвящение». Позднее Ахматова скажет, что Поэма сама пришла к ней в Фонтанный дом в тот холодный и тёмный день последней довоенной ленинградской зимы.

Так завершался трёхлетний период, один из самых страшных и одновременно самых творчески напряжённых во всей её жизни. В 1938 году она стала матерью заключённого и вошла в тюремные очереди. В том же году потеряла Мандельштама и окончательно рассталась с Пуниным. В 1939-м Льва отправили в лагерь, а из опыта тюремного ожидания всё яснее возникал «Реквием». В 1940-м произошло почти чудесное возвращение к читателю: Союз писателей, журнальные публикации, «Из шести книг», очереди за сборником, разговор о Сталинской премии. И почти сразу — новый запрет и изъятие книги.

Но теперь произошло нечто, чего никакой запрет уже не мог отменить. После долгого молчания Ахматова снова писала много и с огромной внутренней силой. Рядом существовали «Реквием», «Путём всея земли», новые лирические стихи, исследования Пушкина. А в самом конце 1940 года начала рождаться «Поэма без героя» — произведение, к которому Ахматова будет возвращаться ещё десятилетиями.

Она входила в 1941 год с сыном в лагере, запрещённой книгой, тяжёлым здоровьем и без собственного дома. Но уже не как поэт, которому нечего сказать.

Напротив, её главное позднее творчество только начиналось.

 

Видеозапись спектакля вы можете посмотреть здесь:

 Первый акт  https://disk.yandex.ru/i/d_XTQPWyoEhqTA

Второй акт https://disk.yandex.ru/i/tDTD3nT95nuF3g