Анна Ахматова. 1929–1930
Глава двадцатая. Сужающийся круг
1929 год Анна Ахматова встретила в Фонтанном доме. Внешне её жизнь ещё сохраняла привычные черты ленинградского литературного быта: к ней приходили молодые поэты, она бывала у Белкиных, встречалась с Лозинским, Фединым, Пастернаком, Мандельштамами. Уже 2 января у неё появилась совсем молодая Ольга Берггольц — будущий голос блокадного Ленинграда. Но за этим обычным движением всё явственнее чувствовалась изоляция. Подготовленное двухтомное собрание стихотворений окончательно натолкнулось на цензуру: из первого тома требовали убрать восемнадцать стихотворений, из второго — сорок. Лукницкий сделал из этого единственно возможный вывод: при таких условиях книга не выйдет.
К началу февраля стало понятно, что надежд почти нет. Лукницкий писал в Москву коротко и без всяких оговорок: «Стихи А. А. не выйдут — безнадёжно». Формально Ахматова продолжала существовать в советской литературе. Её имя помещали в энциклопедиях, о ней писали статьи, её называли сильным поэтом, но одновременно объясняли её творчество как поэзию дворянского класса, уходящей усадебной культуры и мира, которому в новой стране будто бы уже не было места. В одном и том же тексте можно было признать её «чрезвычайно сильное дарование» и тут же свести весь её духовный мир к «эротическому переживанию» и социальной обречённости дворянства.
Ахматовой было ещё только тридцать девять лет, летом должно было исполниться сорок, но о ней всё чаще писали как о фигуре завершившейся исторической эпохи. Это ощущение было особенно мучительным потому, что сама она вовсе не считала себя закончившимся поэтом. Она продолжала писать, читать, следить за литературой, обсуждать Пушкина, работать над Гумилёвым. Но между внутренней жизнью и публичной литературой возникала всё более прочная стена.
В марте произошло событие совсем иного рода. Борис Пастернак прислал Ахматовой стихотворение «Мне кажется, я подберу слова…», посвящённое ей, и попросил разрешения напечатать его. Первая реакция Ахматовой была сдержанной: по свидетельству Лукницкого, стихотворение показалось ей слишком вялым для Пастернака. Но затем пришла новая редакция, и 9 апреля она телеграфировала ему: «Вторая редакция прекрасна. Печатайте непременно». В конце телеграммы добавила: «Простите молчание. Больна». Пастернак немедленно ответил, тревожась о её здоровье, а Ахматова вскоре подарила ему свою фотографию с надписью: «Борису Пастернаку — чудесному поэту и самому живому человеку в СССР».
Эти отношения становились всё важнее. Пастернак принадлежал уже к другой литературной генерации и совсем иной поэтической системе, но Ахматова воспринимала его без ревности и без обычной осторожности старшего автора по отношению к молодому конкуренту. Она могла резко критиковать отдельное стихотворение и одновременно признавать масштаб самого поэта. Пастернак, со своей стороны, относился к ней с почтением, которое не превращалось в музейное поклонение. Он видел в Ахматовой живого современника.
Весной 1929 года вновь возникла надежда на двухтомное издание. Правление ленинградского Издательства писателей решило добиваться выхода книги. Константин Федин писал в вышестоящие инстанции, что место Ахматовой в русской поэзии бесспорно и обойти её в истории стиха невозможно так же, как невозможно обойти Тютчева, Блока или Хлебникова. Сам факт такого письма показывает двойственность её положения: литераторы прекрасно понимали масштаб Ахматовой, но для того чтобы просто переиздать стихи уже признанного автора, приходилось писать специальные ходатайства и доказывать очевидное.
В июне вновь ненадолго арестовали Павла Лукницкого. В источнике приводится позднее объяснение его сына: обвинение было связано с хранением архива «врага народа Николая Гумилёва». Однако и здесь летопись требует осторожности: арест оказался кратковременным, уже через несколько дней Лукницкий снова встречался с Ахматовой. Само же появление подобной формулировки было тревожным. Архив Гумилёва, который несколько лет собирали как литературное наследие погибшего поэта, теперь мог рассматриваться как политически опасный материал.
24 июня Ахматовой исполнилось сорок лет. Никакого ощущения спокойной середины жизни не было. К сорока годам она успела стать одним из самых известных русских поэтов, пережить две революции и войну, два брака, смерть Блока, расстрел Гумилёва, гибель и эмиграцию множества близких людей, тяжёлые болезни и почти полное вытеснение из печати. Теперь сама возможность выхода её книги зависела от решения цензурного учреждения.
Летом Федин посетил Ахматову и оставил один из самых выразительных её портретов того времени. Он увидел в ней одновременно нечто детски беззащитное и совершенно неприступное. Она могла горячо говорить о литературе, но, по его впечатлению, ни на минуту не забывала о каком-то невидимом наблюдении за каждым словом и взглядом. В какой-то момент разговор словно обрывался, Ахматова замолкала и превращалась в собственный портрет.
Эта осторожность уже не была просто особенностью характера. За десять лет страна изменилась настолько, что привычка свободно говорить могла стать опасной. Ахматова давно старалась не обсуждать важные вещи по телефону и не оставлять лишних письменных свидетельств. Теперь самоконтроль становился почти рефлексом.
В конце августа пришло последнее письмо от Шилейко. Он жаловался на здоровье и просил переправить ключи от своей комнаты. На письме Ахматова позднее сделала помету: «Последнее письмо». Их семейная жизнь завершилась много лет назад, Шилейко успел снова жениться, у него родился сын, но он оставался для Ахматовой человеком почти родным. Их переписка сохранила старые домашние прозвища, заботу о деньгах, книгах, собаке, здоровье. Полностью исчезнуть друг из друга они так и не смогли.
Осенью Ахматова отправилась лечиться в Крым, в Гаспру. Здоровье снова резко ухудшилось: тяжёлая астма, месяц почти полностью в постели. Чулков писал из Гаспры, что у неё болит живот, упоминал гастрит. Даже дорога домой становилась проблемой из-за полного отсутствия денег. Знакомые обсуждали, где Ахматова сможет остановиться в Москве, если понадобится ночёвка, но в конце концов она решила ехать через столицу без остановки.
Почти одновременно в Ленинград окончательно перебрался Лев Гумилёв. Ему было семнадцать. С помощью Александра Пунина его устроили в школу, но бытовая сторона жизни была тяжёлой. По воспоминаниям самого Льва, в квартире Пуниных ему выделили место в коридоре, где не топили, кормили скудно, до школы было далеко. Ахматова пыталась заниматься с сыном французским, но голодный и уставший Лев плохо воспринимал уроки.
Это был важный и болезненный этап их отношений. До сих пор Лев в основном жил в Бежецке у бабушки. Теперь мать и сын наконец оказались в одном городе, но это не означало, что годы разлуки исчезли. Лев входил в Фонтанный дом уже почти взрослым юношей со своим характером, обидами, памятью о погибшем отце и собственным опытом жизни без матери. Ахматова могла помогать ему, учить, заботиться, но наверстать всё пропущенное детство было невозможно.
Осенью литературная обстановка стала ещё тяжелее. Началась организованная кампания против Евгения Замятина и Бориса Пильняка. Ахматова воспринимала происходящее не как чужую неприятность. Она собиралась выйти из Союза писателей в знак солидарности с подвергавшимися травле коллегами и 13 октября даже составила заявление: «Заявляю о своем выходе из Союза писателей». Лукницкий должен был передать его на собрании, но по каким-то причинам заявление в тот день не подал.
Круг, в котором когда-то существовала свободная конкуренция эстетических школ, стремительно исчезал. Теперь литературная организация должна была всё теснее связываться с государственной идеологией. Союз поэтов ликвидировали как самостоятельное объединение и включили в структуру Союза писателей. Для Ахматовой это было не просто административным изменением. Заканчивалась сама модель литературной жизни, знакомая ей со времён «Цеха поэтов», «Бродячей собаки» и дореволюционных издательств.
В ноябре у Замятина собрались Ахматова, Слонимский, Пильняк и другие знакомые, слушали начало его романа об Аттиле. Такие встречи всё больше походили на островки частной литературы, существующей параллельно официальной. Люди ещё читали друг другу неопубликованные тексты, спорили и обсуждали книги, но всё чаще понимали, что настоящая литературная жизнь уходит из журналов и организаций в квартиры.
Декабрь принёс Ахматовой ещё одну тяжёлую сцену прощания. Шилейко был очень болен, кашлял кровью и собирался уезжать в Москву. Его выселяли из квартиры в Мраморном дворце, потому что дом переходил другому ведомству. Он попросил Ахматову забрать его книги и вещи вместе с её собственными. Несколько дней она с Лукницким разбирала старую квартиру, отделяла книги Шилейко, свои книги, бумаги, архив Судейкиной и Лурье. 7 декабря Шилейко уехал, и Ахматова провожала его с ощущением, что видит в последний раз.
На следующий день исполнилось ровно пять лет с того момента, когда Лукницкий впервые вошёл к ней в Мраморный дворец. Теперь они уходили оттуда окончательно. Когда Лукницкий обратил внимание на эту странную симметрию дат, Ахматова сказала: «Это страшно». Дом, в котором когда-то существовал её второй брак, исчезал из её жизни физически. Вещи отправлялись в Шереметевский дворец, люди разъезжались, архивы перемещались вслед за ними.
К концу 1929 года положение стало почти безысходным. Шереметевский музей собирались ликвидировать, жильцам грозило выселение. Денег почти не было, квартира была холодной, настроение — подавленным. Лукницкий записал слова Ахматовой, очень точно передающие её отношение к времени: «настоящей литературы сейчас быть не может».
Это не означало, что она перестала верить в литературу. Скорее наоборот. Для Ахматовой понятие «настоящая литература» предполагало внутреннюю свободу автора, возможность писать не по заказу и не под страхом идеологического приговора. Именно эту возможность она видела вокруг себя всё реже.
1930 год начался в Москве. В первых числах января Горнунг пришёл к Ахматовой и снова застал её больной. Пунин писал из Ленинграда, что ему трудно без неё, просил не требовать от него совершенства. Пильняк ждал её, звал в гости. Но сама Ахматова в Москве занималась прежде всего практическими делами и попытками удержать то немногое материальное обеспечение, которое ещё имела.
В конце января выяснилось, что Ахматову исключили из числа получателей академического обеспечения как «неактивную». Замятин пытался вмешаться, разговаривал с влиятельными людьми, добивался пересмотра решения. Он же хлопотал о возможности издать её книги. Положение становилось почти абсурдным: один из крупнейших живущих русских поэтов нуждался в знакомых, которые должны были по кабинетам доказывать право Ахматовой получать небольшое денежное пособие.
Вернувшись в Ленинград, она получила тревожные новости из Деражни. Родная мать, Инна Эразмовна Горенко, которая к этому времени уже вернулась с Сахалина, серьёзно заболела. В апреле родственники писали Ахматовой, что мать постоянно знобит и она кашляет с кровью. В мае Инна Эразмовна умерла в Деражне.
Так оборвалась одна из самых долгих связей её жизни. Мать сопровождала биографию Ахматовой с самого начала — от Одессы, Царского Села, Киева и Евпатории до революционных лет. Их отношения не всегда были простыми, жизнь постоянно разводила их по разным городам, а последние годы Инна Эразмовна провела то в Деражне, то у сына Виктора на Сахалине. Но Ахматова регулярно помогала ей деньгами, писала, тревожилась о здоровье и дорогах. Теперь не стало и матери.
Всего за несколько недель до этого, 14 апреля, покончил с собой Владимир Маяковский. Ахматова запомнила не только само известие о смерти, но и случайную городскую деталь. Выйдя на улицу, она увидела, как рабочие ломают украшения над воротами дома, куда когда-то ходил Маяковский. Для неё это совпадение оказалось почти символическим: человек умер — и в тот же день исчезала ещё одна видимая деталь связанного с ним города.
Отношения Ахматовой и Маяковского никогда не были близкими. Когда-то он публично нападал на её поэзию и пародировал её, они представляли почти противоположные литературные направления. Но к 1930 году всё это принадлежало уже другому времени. Смерть постепенно отменяла литературные распри. Блок, Гумилёв, Сологуб, теперь Маяковский — один за другим уходили люди, определявшие русскую поэзию первых десятилетий века.
Весной друзья снова начали хлопотать о назначении Ахматовой персональной пенсии. В её поддержку выступили известные литераторы и общественные деятели, среди них Вересаев, Чулков, Пастернак; к ходатайству присоединился и Луначарский. История с пенсией ещё раз показывала парадоксальное положение Ахматовой: государство почти не позволяло ей публиковаться и зарабатывать литературой, а затем те же литературные круги вынуждены были просить государство обеспечить ей средства для существования.
Летом Ахматова снова приехала в Москву — по-видимому, продолжая хлопотать о судьбе своих книг. Она встречалась с Демьяном Бедным. По одному из свидетельств, тот даже предложил издать её стихи со своим предисловием. Ахматова отказалась, хотя знакомые уговаривали согласиться: подобное издание могло бы вернуть её в печать и облегчить дальнейшую судьбу. Но цена возвращения, очевидно, показалась ей слишком высокой.
В этом отказе проявилась важная черта Ахматовой. Она могла нуждаться в деньгах, годами ждать выхода книги, переживать из-за каждого цензурного решения — и всё же не соглашалась на любое условие только ради того, чтобы снова увидеть своё имя на обложке. Книгу с идеологическим «объяснением», которое заранее рассказывало читателю, как следует понимать Ахматову, она предпочла вообще не издавать.
Тем временем Лев окончил среднюю школу. Ему было восемнадцать. Впереди стоял вопрос дальнейшей учёбы и профессии. Отношения матери и сына оставались сложными, но теперь Ахматова всё чаще участвовала в его взрослой жизни непосредственно, а не через письма в Бежецк.
Лето Ахматова провела частью у Срезневских на даче в Горской. По воспоминаниям Ирины Пуниной, она совершенно не любила дачную жизнь: не участвовала в прогулках и домашних заботах, долго спала, а проснувшись, лежала и читала. Ахматова согласилась на эту жизнь главным образом из-за больной Иры; когда девочке стало лучше, сама всё чаще уезжала в город.
Именно в этих бытовых воспоминаниях особенно заметно, насколько мало Ахматова соответствовала традиционному представлению о «семейной женщине». Она могла заботиться о больном человеке, отдавать последние деньги родственникам, часами сидеть у постели друга, но совершенно не интересоваться обычным хозяйственным укладом. Её забота почти всегда была личной, направленной на конкретного человека, а не на создание уютного дома.
5 октября умер Владимир Казимирович Шилейко.
Год назад Ахматова уже почувствовала, что прощается с ним навсегда, когда тяжело больной Шилейко уезжал из Ленинграда в Москву. Теперь эта история действительно завершилась. Второй муж, когда-то мучительный домашний деспот, учёный, с которым она прожила несколько тяжёлых лет, к концу жизни давно превратился в её «друга и брата». После развода они посылали друг другу деньги, заботились о Тапе, передавали книги, беспокоились о здоровье. Смерть Шилейко уничтожила ещё одну живую связь с её молодостью.
Осенью Ахматова всё серьёзнее занималась Пушкиным. Эйхенбаум, поговорив с ней, отметил, что её наблюдения чрезвычайно интересны. Это направление работы постепенно переставало быть запасным занятием поэта, которого не печатают. Ахматова становилась настоящим исследователем. Она искала источники пушкинских сюжетов, сопоставляла тексты, работала с вариантами и постепенно готовилась к исследованию «Сказки о золотом петушке».
Так закончились 1929 и 1930 годы. За эти два года почти не произошло ничего, что можно было бы назвать возвращением Ахматовой в официальную литературу. Двухтомник снова не вышел. Цензура требовала десятков изъятий. Академическое обеспечение отнимали и пытались вернуть. Издатели искали обходные пути. Друзья писали письма в её защиту.
Но одновременно менялся сам способ её существования.
Она уже не ждала каждый день, что всё вернётся к порядку начала двадцатых годов. Становилось ясно: прежней литературной жизни не будет.
Умерла мать.
Умер Шилейко.
Маяковский покончил с собой.
Лев вырос и окончил школу.
Замятин и Пильняк подверглись публичной травле.
Гумилёвский архив мог стать причиной ареста.
Фонтанному дому грозило расселение.
И Ахматова всё глубже уходила в Пушкина.
Это не было бегством от собственной поэзии. Скорее Пушкин давал ей возможность продолжать интеллектуальную работу в тот момент, когда её собственный голос старались вытеснить из современности. Исследование русской классики становилось способом оставаться внутри литературы.
В тридцать лет Ахматова была знаменитым поэтом.
В сорок — поэтом, которого почти невозможно было напечатать.
Но именно в этом вынужденном молчании начиналась другая часть её жизни — та, в которой способность помнить, изучать и сохранять окажется не менее важной, чем способность писать стихи.
Впереди были 1931–1932 годы: серьёзная работа над «Золотым петушком», новое обострение отношений с Пуниным, взрослая жизнь Льва и постепенное приближение времени, когда аресты войдут уже непосредственно в Фонтанный дом.
Видеозапись спектакля вы можете посмотреть здесь:
Первый акт https://disk.yandex.ru/i/d_XTQPWyoEhqTA
Второй акт https://disk.yandex.ru/i/tDTD3nT95nuF3g