Анна Ахматова. Биография . 1924- 1926

Анна Ахматова. Биография .  1924- 1926

Анна Ахматова. 1924–1926

 

Глава семнадцатая. Начало большого молчания

1924 год начинался для Анны Ахматовой странным соединением внешней известности и внутренней неустроенности. Её имя давно принадлежало русской литературе, её стихи знали наизусть, о ней писали критики и филологи, её приглашали на литературные вечера. Но собственные новые стихи она хранила почти по-домашнему, без всякого ощущения литературного архива. Софья Парнок, приехавшая к Ахматовой, была поражена тем, что рукописная тетрадь лежала под матрацем. Стихи были записаны карандашом, и, исправляя строку или одно слово, Ахматова просто стирала прежний вариант резинкой и вписывала новый.

В этой бытовой детали есть что-то очень точное. Перед окружающими уже существовала знаменитая Ахматова, почти классик, объект исследований и подражаний. А сама она могла держать рукописи под матрацем и уничтожать первоначальные варианты обычной резинкой, словно речь шла не о будущем литературном наследии, а о частной записной книжке.

Да и быт оставался тяжёлым. Отношения с Шилейко давно закончились как семейная жизнь, но человеческая связь сохранилась. Узнав, что у бывшего мужа совсем износились брюки и он простудился, Ахматова попросила Чуковского помочь. Тот нашёл среди вещей, присланных американской благотворительной организацией, брюки, пальто, шарф и пиджак. Ахматова была искренне рада возможности передать всё Шилейко.

Она умела уходить от людей, но не всегда умела переставать о них заботиться.

26 января 1924 года Петроград официально стал Ленинградом. Для Ахматовой это было не просто переименование города. Петербург, Петроград, Ленинград — каждое из этих имён постепенно станет обозначать отдельную эпоху её жизни. Город её детства и молодости продолжал существовать физически, но название «Петербург» всё заметнее превращалось в память.

Примерно тогда же произошло событие, на первый взгляд совсем частное, но имевшее большое значение для дальнейшей работы Ахматовой. Трижды за одни сутки ей приснился Гумилёв. По её позднему рассказу, во сне он словно просил её что-то сделать. Ахматова взяла записную книжку и впервые кратко записала его биографию. После этого Гумилёв перестал приходить во сне.

Она ещё не знала, насколько важной станет эта работа.

До сих пор Николай Гумилёв существовал прежде всего внутри её личной памяти: юноша из Царского Села, многолетний поклонник, муж, отец Льва, поэт, человек, с которым она спорила и которого иногда высмеивала, а потом — расстрелянный человек, о смерти которого ей сообщили в санатории.

Теперь начинался другой Гумилёв.

Гумилёв как история.

Как архив.

Как биография, которую нужно восстановить по письмам, датам, воспоминаниям и рукописям.

Сама Ахматова постепенно становилась одним из главных хранителей памяти о нём.

При этом литературная жизнь в начале 1924 года ещё продолжалась вполне активно. Ахматову снова избрали в правление Ленинградского отделения Союза писателей. Издательство Academia предлагало выпустить её книгу. Она познакомилась с Ильёй Эренбургом, встречалась с Замятиным и другими литераторами. Внешне ничто ещё не предвещало почти полного исчезновения её стихов из советской печати.

Весной Ахматова отправилась в Москву.

Эта поездка оказалась одним из важнейших переломных моментов её литературной судьбы.

14 апреля она выехала из Ленинграда. К её приезду Москва оказалась буквально заклеена афишами. Чуковский вспоминал, как Ахматова жаловалась, что не может спокойно пройти по улице: повсюду висели объявления о приезде знаменитой поэтессы. Формулировки были почти театральными — «только на один единственный раз», «прибывшая из Ленинграда».

17 апреля в Московской консерватории состоялся вечер «Литературное сегодня». Ахматова читала «Новогоднюю балладу». Публика встречала её с настоящим восторгом.

Но советская печать отреагировала иначе.

На следующий день вечер уже называли «литературным вчера». От Ахматовой, писали критики, бессмысленно ждать революционного пафоса. В «Правде» её чтение описывали почти издевательски, как монотонное пение о мертвецах.

Особенно показателен контраст: зал аплодировал, а газеты объясняли, что услышанное принадлежит прошлому.

20 апреля Ахматова выступила уже на собственном вечере в Политехническом музее. Вступительное слово произнёс Леонид Гроссман. Он говорил о том, что стихи Ахматовой давно стали предметом филологических, лингвистических и социальных исследований, и предлагал понимать её поэзию уже не просто как цепь любовных новелл, а как трагедию.

Ахматова позднее связывала именно эти московские выступления с началом фактического запрета на её литературную деятельность. По её воспоминаниям, после поездки было принято решение: её не арестовывать, но и не печатать, перестать приглашать на публичные выступления. При этом сама летопись специально оговаривает: точная дата и текст такого постановления неизвестны. Поэтому правильнее говорить не о найденном официальном документе, а о том, как сама Ахматова позднее объясняла произошедший поворот.

После Москвы она ещё выступила в Харькове. 22 апреля в общественной библиотеке Ахматова читала стихи, а певица Зоя Лодий исполняла романсы на её слова. Внешне всё ещё выглядело как успешное литературное турне.

Но возвращалась Ахматова уже в другую литературную реальность.

Она поселилась на Фонтанке, 2, в огромном доме бывших придворных прачечных. Чуковский застал её там возле камина. Днём горела свеча — не ради красоты, а потому, что не было спичек и Ахматова боялась потушить огонь: тогда нечем будет зажечь плиту. Чуковский пошёл к работавшим по соседству малярам и купил для неё спички.

Так жила женщина, на чьи вечера в Москве расклеивали огромные афиши.

16 мая вышел первый номер «Русского современника». В нём были напечатаны «Лотова жена» и «Новогодняя баллада». Софья Парнок тогда писала почти пророчески: возможно, эта «несегодняшняя» Ахматова ещё окажется современницей людей, которые придут завтра и послезавтра.

Но именно эти публикации стали последними новыми стихами Ахматовой в советской печати на долгие годы. Летопись указывает, что после этого её стихи в СССР не печатались до 1940 года.

Ей было всего тридцать пять.

Никакого естественного завершения творчества не произошло.

Она не объявляла, что перестаёт быть поэтом.

Просто между ней и читателем постепенно возводилась стена.

Газетные и журнальные статьи становились всё агрессивнее. Ахматову называли «внутренней эмигранткой», её стихи — доказательством непринятия революции. Сам факт религиозной интонации «Лотовой жены» воспринимался уже не как литературная особенность, а как политическая характеристика.

При этом сама Ахматова не делала никаких декларативных политических шагов. Не вступала в антисоветские организации, не писала программных манифестов, не призывала к борьбе.

Она просто не меняла собственного голоса.

Этого постепенно становилось достаточно.

Личная жизнь в эти месяцы оставалась не менее сложной. Отношения с Николаем Пуниным продолжались, но были мучительно неустойчивыми. В его дневниках любовь постоянно соседствует с ревностью, страхом потери, желанием жить вместе и невозможностью разрушить собственную семью.

Сам Пунин понимал необычность Ахматовой гораздо глубже многих её критиков. В мае он записал, что при всей внешней весёлости — когда она здорова, она способна быть очень смешливой и живой — в ней необычайно сильно развито нравственное чувство. Она словно никогда не может окончательно забыть о том, что человеческое страдание существует рядом, и именно отсюда, по его мысли, вырастает её отношение и к людям, и к политике.

Летом их отношения снова проходили через череду сближений и ссор.

Пунин уезжал к семье. Ахматова оставалась в Ленинграде. Она писала ему длинные, спокойные письма, называла себя его другом и сестрой, читала по вечерам Библию. При этом сама возможность его отъезда причиняла ей боль.

В одном из тяжёлых эпизодов Пунин, измученный ревностью, встретил Ахматову на Троицком мосту, когда она возвращалась от Щеголевых под руку с Замятиным и несла цветы. Он вырвал букет, разорвал его и бросил в Неву. Потом они оба плакали и говорили о расставании.

Это была уже совсем не юношеская игра в роковую любовь, которой иногда представляют раннюю биографию Ахматовой.

Обоим было за тридцать.

За плечами были семьи, революция, смерть близких, голод.

И всё равно любовь оставалась способна превращать взрослых людей в беспомощных и жестоких детей.

На фоне этой эмоциональной жизни лето 1924 года было для Ахматовой временем почти непрерывного ухода за Ольгой Глебовой-Судейкиной. Та тяжело заболела воспалением брюшины и около двух месяцев почти не вставала. Ахматова ухаживала за ней всё лето. Позднее она прямо говорила Чуковскому, что именно поэтому почти ничего не написала.

На Фонтанку приходили самые разные люди. Сергей Есенин принёс ей «Москву кабацкую». Бывали Клюев и молодой Иван Приблудный.

Появлялся Борис Пильняк, который, по позднему рассказу Ахматовой, даже хотел на ней жениться и удивлял её настойчивостью. Но сама она относилась к этому скорее с недоумением.

В это же время она думала о сыне.

Не о собственном отъезде — уезжать Ахматова по-прежнему не собиралась, — а о возможности дать Лёве образование за границей. Перед отъездом Владимира Вейдле в Париж она просила узнать, на каких условиях сына могли бы принять в русскую гимназию.

В этом есть важное различие.

Для себя она продолжала выбирать Россию.

Для сына пыталась хотя бы рассмотреть возможность более безопасного будущего.

Мать Гумилёва беспокоилась о другом: чтобы в документах Лёвы не осталось указания «сын дворянина». Она просила Ахматову хлопотать, чтобы социальное происхождение мальчика было сформулировано иначе, иначе, боялась бабушка, перед ним позже могут закрыться двери высшего учебного заведения.

Так революция входила уже не только в литературу.

Она входила в свидетельство о рождении ребёнка.

23 сентября Ленинград пережил страшное наводнение.

Ахматова находилась на Смоленском кладбище, на панихиде по Анастасии Чеботаревской. Город стремительно уходил под воду. В доме, где жила Ахматова, всплыл паркет. Пунин пытался пробраться к ней через затопленные улицы. Вода доходила ему до колен, у ворот лежали лодки.

Только поздним вечером он всё-таки добрался до её дома.

Ахматова была чрезвычайно возбуждена происшедшим.

Позднее она описала Ленинград после наводнения страшным образом: город напоминал человека, с которого содрали кожу.

Это сравнение могло относиться и ко всей эпохе.

Город был тот же.

Но словно без защитного покрова.

Осенью Судейкина решила уехать за границу.

Ещё один человек из прежней жизни покидал Россию.

В ноябре Ахматова переселилась в служебный корпус Мраморного дворца, в комнаты Шилейко, который к тому времени находился в Москве. Одно окно выходило в сторону Марсова поля, другое — на соседнюю улицу. Пунин записал почти тревожно:

«Сегодня Аничка переехала в Мраморный; немного страшно».

Шилейко писал ей из Москвы тёплые письма, приглашал приезжать, беспокоился о ней и о собаке Тапе. Их брак был давно закончен, но отношения всё больше напоминали отношения близких родственников. Он мог писать не самой Ахматовой, а её собаке — спрашивать, дают ли ей кости и хорошо ли ей живётся.

В конце года началось то, что станет одним из важнейших занятий Ахматовой на ближайшие годы.

8 декабря к ней впервые пришёл Павел Лукницкий.

Молодой исследователь собирал материалы о Гумилёве.

Очень быстро простое знакомство превратилось в большую совместную работу. Ахматова начала диктовать Лукницкому важнейшие даты гумилёвской биографии, вспоминать подробности, помогать разыскивать рукописи, письма, автографы и людей, которые знали Гумилёва.

Через несколько дней Лукницкий снова сидел у неё и разбирал черновики Гумилёва. Ахматова проверяла даты, рассказывала о последних годах его жизни, составляла вопросы для матери Гумилёва и Михаила Кузмина, разыскивала нужные альбомы.

Она словно заново входила в собственное прошлое.

Но теперь не как женщина, переживающая любовь или обиду.

Как свидетель.

Как хранитель.

В декабре сама Ахматова почти ничего не печатала. За полгода, как записал Лукницкий, вышли лишь два её стихотворения — оба в первом номере «Русского современника». Других литературных заработков почти не было. Материально ей снова помогал Шилейко.

Так наступил 1925 год.

Новый год Ахматова встретила в двух компаниях и вернулась домой только утром. Мраморный дворец оставался холодным: служанка не пришла, печь не топилась, и Пунин вместе с Ахматовой растапливал её сам. Одновременно Ахматова уже держала корректуру готовившегося двухтомного собрания собственных стихов и обсуждала возможное издание наследия Гумилёва с его матерью.

К этому времени работа над Гумилёвым стала почти ежедневной.

Из Москвы подключился Леонид Горнунг. Ахматова составляла списки людей, к которым следовало обратиться за воспоминаниями. Лозинский помогал вспоминать знакомых и восстанавливать связи. Вместе с Лукницким она устанавливала даты стихотворений Гумилёва, рассказывала о его окружении, проверяла документы.

Её феноменальная память оказывалась теперь инструментом исследовательской работы.

Особенно примечательно, что Ахматова не пыталась превратить будущую биографию бывшего мужа в собственную версию семейной истории. Когда Лукницкий читал ей чужие воспоминания о Гумилёве, она специально сказала: если там есть что-либо о ней самой, он может не читать — она не хочет становиться его цензором.

В конце января ей снова предложили уехать за границу.

Она отказалась.

В феврале предложение стало ещё конкретнее: знакомые собирались в поездку и предлагали Ахматовой выступления в Париже, Лондоне, Праге, Вене.

Она снова сказала нет.

К этому моменту её решение остаться уже невозможно объяснить случайностью.

Возможности возникали неоднократно.

Она сознательно ими не пользовалась.

21 февраля Ахматова вместе с Пуниным отправилась в Царское Село. Они пришли в старый дом Гумилёвых и пытались разыскать там переписку Николая. Ничего найти не удалось: жильцы давно сменились, бумаги, вероятно, были уничтожены.

Это было почти физическое столкновение с исчезновением прошлого.

Когда-то в этих комнатах Гумилёв жил, писал, хранил письма.

Теперь дом существовал, а памяти внутри него не осталось.

25 февраля Ахматова выступала в Академической капелле.

Она прочитала несколько стихотворений и хотела уйти, но аплодисменты заставили её вернуться. Из зала женский голос попросил:

— «Смуглый отрок»!

Ахматова не произнесла ни слова.

Только отрицательно покачала головой.

Просьба не была выполнена.

Она прочла другое стихотворение и сразу после выступления уехала, не оставшись с участниками вечера.

Это был уже поздний жест человека, который не хотел бесконечно играть роль той Ахматовой, которую публика полюбила пятнадцать лет назад.

Зритель всё ещё требовал Царское Село, юность, «смуглого отрока».

А сама она жила совсем в другом времени.

В марте здоровье резко ухудшилось.

Ахматова снова лежала с температурой. Замятин сообщал за границу, что она больна, ничего не пишет и, возможно, летом поедет лечиться за границу. Но отъезд так и не становился для неё реальным решением.

Болезнь затянулась.

Состояние усугубляли нервы и бесконечные конфликты. Одно резкое письмо настолько расстроило Ахматову, что, по воспоминаниям, после него она окончательно слегла. Врачи снова говорили об обострении туберкулёзного процесса. Друзья приходили ежедневно, приносили лекарства, делали компрессы.

Пунин тоже был рядом.

Но и эта любовь не давала покоя.

Он мог приехать к больной Ахматовой и вдруг холодно бросить, что её и без него слишком много развлекают, а затем уйти. Через два дня она записывала, что впервые поняла: он больше её не любит. Полчаса спустя всё снова объявлялось отменённым.

Любовь к Пунину становилась почти отдельной болезнью внутри физической болезни.

Но рядом с ней всё большее место занимала работа.

В конце марта, лежа в Мраморном дворце, Ахматова разбирала собственный архив. Лукницкий приходил ежедневно. Она читала его дневники, вносила фактические поправки, спорила с тем, как он её изображает.

1 апреля она сказала ему с обидой, что по прочитанным записям выходит «злая, глупая и тщеславная».

Но работу не прекратила.

На следующий день согласилась продиктовать канву собственной биографии — прежде всего в тех местах, где её жизнь пересекалась с жизнью Гумилёва.

2 апреля Лукницкий записал большой автобиографический рассказ Ахматовой.

Для нашей сегодняшней биографии этот момент особенно важен.

Именно тогда она начала сознательно превращать собственную память в документ.

Уже не просто вспоминать в разговорах, а устанавливать последовательность событий, даты встреч, обстоятельства отношений.

3 апреля врачи отправили её в Царское Село — теперь уже Детское Село — из-за обострения туберкулёза. Лукницкий писал в Москву, что Ахматова больше месяца лежит и чувствует себя очень плохо. Одновременно подчёркивал её необычайное участие в работе над биографией Гумилёва: она вспоминала каждую мелочь, сама искала людей, подсказывала направления поиска.

В пансионе рядом оказались Осип и Надежда Мандельштам.

Надежда и Ахматова обе были больны. Они лежали на террасе, укутанные, бесконечно мерили температуру и, по позднему ироническому воспоминанию, почти радостно ожидали смерти.

Но именно там по-настоящему началась дружба Ахматовой с Надеждой Мандельштам.

Осип читал свои стихи.

Рассказывал о Гумилёве.

Ахматова слушала и запоминала.

История Серебряного века уже становилась предметом воспоминаний людей, которым едва исполнилось тридцать пять — сорок.

Пунин постоянно приезжал к Ахматовой. В письмах он писал, что без неё не может работать и что настоящая жизнь начнётся только тогда, когда они наконец станут жить вместе.

Но совместная жизнь всё откладывалась.

Ахматова постепенно поправлялась.

Она могла немного гулять, посещать церковь, бывать у Сологуба. На Страстной неделе вместе с Мандельштамами ходила на службу Двенадцати Евангелий и к заутрене. Читала Данте в оригинале, просила достать Анненского, работала над гумилёвскими материалами.

Лукницкий однажды принёс ей пачку грязных и оборванных бумаг, найденных на чердаке бывшего гумилёвского дома.

Реакция Ахматовой была мгновенной.

Она приподнялась на постели, схватила бумаги и сразу стала их разбирать.

Это уже было почти археологическое отношение к памяти.

Каждый лист мог оказаться последним.

Каждая дата могла исчезнуть.

Каждое письмо могло быть сожжено случайным жильцом.

В Москве тем временем Горнунг и другие помощники разыскивали письма Гумилёва к Брюсову, воспоминания знакомых, старые публикации. Лукницкий ездил по людям, собирал материалы. Ахматова проверяла.

По её памяти восстанавливали хронологию стихов.

Лукницкий даже превращал это в своего рода игру: читал строки, пытался определить время, а Ахматова исправляла и почти никогда не ошибалась.

В апреле пришло письмо из Бежецка: мать Гумилёва собрала целую пачку писем сына.

Материал продолжал расти.

В начале мая Ахматова благодарила вдову Брюсова за возможность сделать копии с писем Гумилёва к Валерию Брюсову. В Москву отправился Лукницкий и привёз оттуда воспоминания, статьи и рукописные сведения. Работа становилась по-настоящему систематической.

Одновременно материальное положение Ахматовой было настолько тяжёлым, что друзья пытались организовать помощь.

В Москве Маяковский, Пастернак и Асеев решили устроить поэтический вечер, сбор от которого должен был пойти в пользу Ахматовой. На афише благотворительная цель не объявлялась.

В этом есть почти невероятный символ эпохи.

Маяковский, ещё недавно публично высмеивавший «комнатную» Ахматову как анахронизм, теперь собирался читать стихи, чтобы помочь ей выжить.

Литературные споры оставались литературными.

Перед человеческой бедой они могли отступить.

К середине мая Ахматова вернулась из Царского Села в город, но здоровье снова ухудшилось. Она лежала, задыхалась, собиралась лечь в больницу.

И всё равно продолжала работать.

Лукницкий читал ей письма Гумилёва к Брюсову.

Она разбирала влияние других поэтов на его творчество.

Обсуждала, какие стихотворения должны войти в будущий посмертный сборник.

Проверяла воспоминания матери Гумилёва, родственников, Шилейко.

22 мая, пролежав целый день одна, она снова работала — изучала литературные связи Гумилёва.

24 мая вокруг её постели снова весь день сменялись люди: Пунин, Мандельштам, друзья, помощники. Ахматова продолжала обсуждать состав будущего гумилёвского сборника.

На следующий день она должна была отправиться в Рентгенологический институт, чтобы врачи наконец попытались точно установить причины её состояния и выбрать лечение.

На этом месте присланная летопись 1925 года обрывается.

Но уже за первые месяцы года становится видно главное изменение её жизни.

Ещё недавно Ахматова существовала прежде всего как поэт.

Теперь рядом с поэтом появлялся историк собственной эпохи.

Она почти переставала публиковать новые стихи, но начинала спасать чужие.

Собирала Гумилёва по клочкам.

По памяти.

По письмам.

По чужим рассказам.

По грязным листкам с чердака.

Устанавливала даты.

Исправляла ошибки.

Заставляла людей вспоминать.

И одновременно сама превращала собственную биографию в документ.

1924 год оказался последним годом, когда её новые стихи ещё появились в советском журнале.

1925-й начинался уже как время другого существования.

Она была знаменитой поэтессой, которую почти переставали печатать.

Женщиной, которой снова предлагали Париж, Лондон, Прагу и Вену и которая снова оставалась в России.

Больным человеком, которому самой требовалась помощь, и одновременно человеком, спасавшим память о расстрелянном бывшем муже.

Любовь к Пунину держала её в постоянном напряжении.

Отношения с Шилейко превратились в странную, нежную дружбу.

Друзья разъезжались по Европе.

Сын рос вдали от неё.

Мать нуждалась в деньгах.

Здоровье разрушалось.

Возможность печататься исчезала.

Но именно в этот момент начинает формироваться Ахматова следующего периода — не только лирический поэт, но и хранитель памяти.

Это качество окажется для неё едва ли не главным.

Потому что впереди будет эпоха, когда память сама станет опасной.

Когда имена расстрелянных придётся произносить осторожно.

Когда рукописи будут уничтожать.

Когда письма будут прятать.

Когда стихи будут учить наизусть, потому что хранить их на бумаге станет страшно.

Ахматова ещё не знала всего этого.

Но уже делала то, что будет делать потом всю жизнь:

не позволяла исчезнувшему исчезнуть окончательно.

Анна Ахматова. 1926

Глава восемнадцатая. Жизнь после стихов

1926 год начинался для Анны Ахматовой уже в той странной новой реальности, к которой ей приходилось привыкать: она оставалась одним из самых известных русских поэтов, но собственно поэтическая жизнь словно отступала от неё. Новые стихи почти не печатались, публичные выступления становились редкими, зато всё больше времени занимали переводы, литературоведческая работа, поиски материалов о Гумилёве и первые серьёзные занятия Пушкиным. В начале января она писала Анне Ивановне Гумилёвой в Бежецк и благодарила Лёву за письмо, отдельно оговаривая, что сын напрасно думает, будто мать отговаривала его писать стихи. Отношения с Лёвушкой оставались болезненной темой: сын рос вдали от неё, в семье Гумилёвых, а сама Ахматова могла участвовать в его жизни прежде всего письмами и деньгами.

Она по-прежнему заботилась и о Шилейко. Их брак фактически давно закончился, но странная нежная связь сохранялась. В январе Ахматова послала ему в Москву сорок пять рублей из своего академического жалованья и просила не сердиться на неё и писать чаще. Когда Шилейко вернулся в Ленинград, она носила ему еду, беспокоилась, чтобы он не простужался, нормально ел и топил комнату. Эта способность Ахматовой после расставания сохранять с человеком почти родственную связь уже проявлялась и в истории с Гумилёвым. Теперь подобным образом продолжались отношения с Шилейко: любовь ушла, но чувство ответственности не исчезало.

В это же время Ахматова всё серьёзнее занималась литературоведением. Она подготовила подробный план работы о взаимоотношениях Иннокентия Анненского и Гумилёва и показывала его Лукницкому и Шилейко. Шилейко, погружённый в собственные научные дела, сначала не хотел отвлекаться, но в конце концов внимательно выслушал. Его шутливая реплика о будущей «горностаевой мантии из Оксфордского университета» оказалась почти пророческой: через десятилетия Ахматова действительно получит почётную степень Оксфорда. Но зимой 1926 года до этого будущего было ещё очень далеко. Пока она жила без собственного устойчивого дома, нуждалась в деньгах и пыталась выкроить время между чужими заботами, переводами и болезнями.

Её известность тем временем продолжала жить собственной жизнью за границей. Из Лондона пришло сообщение о готовящейся книге английских переводов. Ахматова посылала Наталье Даддингтон свои фотографии, биографические сведения, благодарила за платье и чулки и почти буднично замечала, что это её единственная обновка за много лет. В России знаменитая поэтесса могла годами не иметь нового платья; в Англии тем временем готовилась книга её любовной лирики.

Работать над Гумилёвым ей хотелось значительно больше, чем позволяли обстоятельства. Почти всё время отнимал перевод монографии о Сезанне. К тому же Ахматова снова заболела бронхитом. Зиму она фактически жила «на два дома»: часть времени в квартире Шилейко в Мраморном дворце, часть — в квартире Николая Пунина в Фонтанном доме. Это положение очень точно характеризует её жизнь тех лет. Формально прежний брак ещё существовал, хотя семейной жизни давно не было; эмоционально Ахматова была связана с Пуниным, но собственного дома не имела. Поэтому она переходила из одного пространства в другое, нигде окончательно не принадлежа себе.

В феврале умерла Лариса Рейснер. Известие потрясло Ахматову. Они принадлежали к совершенно разным жизненным мирам, и когда-то имя Рейснер было связано для неё ещё и с Гумилёвым, но смерть молодой женщины воспринималась уже не через старые любовные истории. Слишком много людей вокруг Ахматовой уходило. Одновременно её раздражало, когда другие распоряжались её именем без её согласия. Узнав, что в Москве собираются устроить вечер «в пользу Ахматовой», она категорически отказалась принимать собранные деньги. Ей было трудно жить, но ещё труднее — чувствовать себя объектом публичной благотворительности. Она так же сердито реагировала, когда на выставке Пушкинского дома без разрешения выставили её автограф. Собственная бедность не отменяла чувства достоинства и права распоряжаться своим именем.

В те же недели произошла неприятная история, испортившая отношения с Мандельштамом. Осип Эмильевич, мучимый безденежьем, попросил Ахматову и Пуниных помочь занять деньги у Рыбакова. Заём был получен под их ответственность, но возвращён не был, и Ахматова с Пуниными оказались в неловком положении. Этот эпизод не разрушил их многолетнюю связь с Мандельштамом, но оставил болезненный след. Их дружба вообще никогда не была сентиментальной. Они могли восторгаться стихами друг друга, резко спорить, долго не видеться, обижаться — и всё равно возвращаться к ощущению духовного родства.

Ахматову приглашали выступать в Москве, предлагая оплатить поездку и заплатить сто пятьдесят рублей, но она отказалась. Тем не менее в начале марта всё-таки отправилась в Москву — вместе с Пуниным, хотя Шилейко, по-видимому, не сразу узнал, что они едут вдвоём. Ахматова остановилась в комнатах Шилейко на Пречистенке. Сам он находился в Ленинграде и заранее попросил Веру Андрееву позаботиться об Анне Андреевне, потому что хорошо знал её бытовую непрактичность и беспокоился, как она устроится «на чужой стороне». В этих деталях снова проявлялась необычность их отношений: бывший муж заботился о женщине, приехавшей в Москву вместе с другим мужчиной.

Москва встретила Ахматову значительно теплее, чем можно было ожидать после идеологических нападок последних лет. Пастернак сразу увиделся с ней и был поражён переменой: ему показалось, что она поправилась, помолодела и похорошела, хотя оставалась очень грустной. В письме он называл Ахматову «блистающим глазом нашего поколения» и говорил о ней как о человеке, которого почти невозможно описать. Для неё самой это московское путешествие тоже оказалось важным. Она встречалась с Тихоновым, Зенкевичем, Софьей Парнок, Кардовскими, Пастернаком. Когда 13 марта вернулась в Ленинград, Лукницкий отметил, что она приехала значительно более оживлённой и бодрой.

Но главным делом поездки снова становился Гумилёв. В Москве Ахматова познакомилась с Леонидом Горнунгом и почти сразу заговорила о рукописях Николая Степановича, которые после его смерти оказались рассеяны по разным рукам. Она попросила Горнунга помочь собирать московские материалы, записывать воспоминания, переписывать неизданные стихи из старых альбомов. У Кардовских обнаружились два неизвестных текста Гумилёва. В одном из альбомов хранилось даже стихотворение, подписанное именем Ахматовой, и она со смехом призналась, что на самом деле его когда-то написал за неё Николай: самой ей было лень что-нибудь придумывать. Подобные мелкие детали возвращали погибшего Гумилёва из области официальной памяти в живую молодость, где они ещё могли играть, шутить и подписывать друг за друга стихи.

Вернувшись в Ленинград, Ахматова снова столкнулась с главным бытовым препятствием своей жизни: у неё не было собственной комнаты. Лукницкий предлагал найти жильё, и она сама очень хотела наконец иметь хотя бы небольшое отдельное пространство. Но как «гражданка свободной профессии» должна была платить слишком высокую квартирную плату, а из шестидесяти рублей, которые получала, значительную часть посылала матери и сыну. Снять даже дешёвую комнату она практически не могла. Поэтому жизнь продолжала делиться между Мраморным дворцом и Фонтанным домом.

Отсутствие собственного пространства означало и отсутствие собственного времени. Ахматова переводила большую работу о Сезанне, для Пунина переводила с французского статьи об искусстве, готовила ему материалы и конспекты для лекций в Институте истории искусств. Из-за этого почти не оставалось сил на Гумилёва. Иногда она могла работать над ним только ночью, пользуясь бессонницей. Лукницкий записал, что в одну из таких ночей Ахматова составила план своей работы о Гумилёве. Её научный труд существовал буквально между чужими поручениями и бессонными часами.

При всём этом Ахматова не превращалась в мрачную отшельницу. Современники постоянно отмечали её способность быть весёлой, остроумной и оживлённой даже при плохом самочувствии. Она гуляла с Лукницким по Ленинграду, лечила заболевшего сенбернара Тапу, принимала Горнунга и Мандельштама, обсуждала новую книгу Вагинова. Перед посторонними особенно старалась не показывать слабость, шутила больше обычного. Но осторожность становилась всё заметнее. Горнунг вспоминал, что Ахматова старалась не писать лишних писем и избегала важных разговоров по телефону, понимая, что слова известных людей запоминаются, сохраняются и однажды могут быть опубликованы.

Весной в её интеллектуальной жизни всё больше места занимал Пушкин. В разговорах с Лукницким она стала подробно сопоставлять стихи Пушкина и Андре Шенье, искать заимствования, переклички и скрытые соответствия. К началу мая составила список пушкинских стихотворений, в которых обнаруживала влияние французского поэта, в том числе такие примеры, которые, как ей казалось, до неё исследователи не отмечали. Гуковский, ознакомившись с её выводами, признал их убедительными. Это был уже не досуг знаменитой поэтессы и не случайные заметки читателя. Перед нами начинала складываться Ахматова-пушкинист — исследователь, которому в будущем предстоит сделать ряд серьёзных наблюдений о Пушкине.

Эта перемена имела и практический смысл. Возможность печатать собственные стихи почти исчезла, но научная и переводческая работа ещё оставалась пространством, где Ахматова могла существовать профессионально. Поэзия не прекращалась совершенно — в конце мая сохранился черновой вариант нового стихотворения, — однако центр ежедневной работы явно смещался. Она изучала Анненского, Гумилёва, Пушкина, переводила искусствоведческие книги и помогала Пунину.

При этом публика её не забывала. 10 мая в Ленинградской филармонии проходил большой вечер Союза писателей. Имя Ахматовой было помещено на афише, хотя сама она считала, что им просто хотят привлечь зрителей. Вечер имел огромный успех, и зал начал требовать: «Даёшь Ахматову!» Организаторы даже звонили ей из Филармонии, уговаривая приехать. Ахматова отказалась категорически.

В этом эпизоде особенно ясно видно противоречие её положения. Официальная литературная жизнь постепенно вытесняла Ахматову, но читатель по-прежнему хотел её слышать. Поэт, которого пытались представить устаревшим и ненужным новой эпохе, оставался человеком, появления которого требовал переполненный зал.

Весной произошло и ещё одно семейное событие. Мать Ахматовой, Инна Эразмовна, приехала в Ленинград по дороге на Сахалин, куда собиралась к сыну Виктору. Ахматова беспокоилась о тяжёлом путешествии значительно больше самой матери. Лукницкий внимательно наблюдал их отношения и заметил в обращении Анны Андреевны с матерью одновременно нежность, старое дочернее подчинение и некоторую снисходительную заботу о более слабом человеке. Через несколько недель Инна Эразмовна отправилась через всю страну на Дальний Восток.

Здоровье Ахматовой снова ухудшилось. Май прошёл под знаком бронхита, жара и кашля. В начале июня температура несколько дней поднималась выше тридцати девяти градусов. Но даже лёжа больной, она продолжала посылать деньги в Бежецк для Лёвы. Болезнь давно перестала быть исключительным событием: она существовала рядом почти постоянно и уже не отменяла обычных обязанностей.
В июне завершилась и юридическая история второго брака. Шилейко попросил Ахматову подписать необходимые бумаги, а 8 июня народный суд Хамовнического района Москвы официально расторг их брак. В постановлении говорилось, что каждому следует оставить добрачную фамилию: ему — Шилейко, ей — Ахматова. Эта формулировка вызвала у Анны Андреевны характерную самоиронию: она спрашивала, какое слово теперь вообще впишут ей в паспорт, потому что у неё, кажется, даже фамилии не осталось — «этого уж, кажется, и у тягчайших преступников не отнимают».

В действительности именно теперь окончательно побеждало имя, которое когда-то было всего лишь литературным псевдонимом. Горенко осталось в детстве. Гумилёвой она перестала быть после первого развода. Шилейко — после второго. Оставалась Ахматова. Имя, придуманное когда-то, чтобы не «позорить» отцовскую фамилию стихами, стало её единственным настоящим именем.

В середине июня в Ленинград приехали Анна Ивановна Гумилёва и четырнадцатилетний Лев. Встреча произошла неожиданно. Ахматова очень обрадовалась. Лёва хорошо сдал экзамены и перешёл в седьмой класс. Но разговоры о его будущем сразу обнаружили, насколько мать и семья Гумилёвых по-разному представляли его путь. Родственники склонялись к педагогическому техникуму в Бежецке, Ахматова хотела, чтобы сын в будущем поступил в университет, причём совсем не обязательно на литературное отделение — она называла юридическое, этнографическое или другое серьёзное направление.

Отношения матери и сына оставались странно разобщёнными. Лев почти не читал стихов Ахматовой; по записи Лукницкого, знал лишь «Колыбельную». В семье, где он рос, знакомство с материнской поэзией, по-видимому, не поощрялось. Ахматова могла быть знаменитой поэтессой для всей страны и почти неизвестным автором для собственного сына. Но она внимательно расспрашивала о его способностях и планах. Когда Лукницкий говорил, что Лёва необычен и талантлив, спорить ей не хотелось.

Почти одновременно Шилейко женился на Вере Андреевой. Узнав об этом, Ахматова отреагировала внешне спокойно и с усталой иронией сказала, что ей почему-то кажется, будто она вообще никого не любит, кроме Тапы. В этой фразе чувствуется не ревность, а утомление от многолетней эмоциональной сложности. Гумилёв был мёртв. Брак с Шилейко окончательно оформился как прошлое. Отношения с Пуниным оставались тревожными и неустойчивыми. Самым надёжным существом рядом действительно мог казаться старый сенбернар.

Летом Ахматова продолжала говорить о возможности эмиграции резко отрицательно. После похорон Акима Волынского, возвращаясь с Пуниным, она высказалась об уехавших так жёстко, как, пожалуй, никогда прежде: те спасли жизнь и, возможно, имущество, но совершили преступление перед Россией.

Эта фраза важна не потому, что даёт универсальную оценку русской эмиграции, — это было именно личное убеждение Ахматовой. Но она показывает, насколько окончательным стало её собственное решение. К 1926 году вопрос «уезжать или оставаться» для неё практически уже не существовал. Она выбрала оставаться, даже если это означало бедность, невозможность печататься и всё более опасную зависимость от государственной системы.

Материальное положение оставалось тяжёлым. Тапа месяц провёл в ветеринарной лечебнице, а после возвращения Ахматова писала Шилейко, что у неё нет денег ни на его корм и дальнейшее лечение, ни на квартиру. Она пыталась добиться пенсии, но дело двигалось крайне медленно. Болезнь снова заставляла неделями лежать. Пунин сообщал, что Ахматова вместе с собакой временно живёт у них в Фонтанном доме. Сологуб, узнав, что она не хочет хлопотать о пенсии, буквально отругал её и заставил подписать необходимые бумаги.
Осенью Ахматова снова уехала в Детское Село и некоторое время жила в пустой квартире Рыбаковых в полуциркуле Екатерининского дворца. После многих лет название «Царское Село» официально исчезло, но для неё эти места оставались всё тем же пространством детства, Анненского, Гумилёва и первых стихов. В письме Шилейко она сообщала, что осень уже холодная, парки облетели, а о себе самой «говорить нет силушки». Здесь же находились Мандельштам, Лившиц, Лавренёв и другие знакомые.

К этому времени возникла надежда на выход двухтомного собрания стихотворений Ахматовой. Издатель Гессен попросил срочно подготовить корректуру. Лукницкий держал первый том и постоянно советовался с автором. Стихи располагались хронологически. В ноябре корректировали уже второй том. На верстке стоял предполагаемый 1927 год издания.
Сама Ахматова относилась к перспективе нового издания противоречиво. С одной стороны, книга означала возвращение к читателю и деньги. С другой — издательские доходы могли вызвать неприятности с финансовыми органами, и Лукницкий отмечал, что предстоящий выход собрания её глубоко огорчает именно из-за возможных материальных последствий. В конце концов это собрание так и осталось в корректурах.

Осенью в Большой советской энциклопедии появилась статья об Ахматовой. Даже фактические сведения там были искажены: неверно передавалась её фамилия, ошибочно указывался год рождения. Но важнее был сам язык описания. Ахматову объявляли представительницей поэзии «гибели дворянских гнёзд», её религиозные мотивы объясняли эстетикой старого помещичьего уклада. Она уже превращалась в официальной справочной литературе не столько в живого современного поэта, сколько в социально классифицированный остаток исчезнувшего мира.

И всё же к концу года в её жизни появился тихий признак возвращения к собственному творчеству. Знакомые сообщали, что, живя в Царском Селе, Ахматова чувствует себя лучше, много гуляет и после долгого перерыва снова начала писать стихи. Это было ещё не настоящее возвращение к той мощной поэтической работе, которая появится позднее, но важно само движение: Муза не исчезла.

В ноябре Ахматова была наконец прописана в квартире Пунина в Фонтанном доме — Фонтанка, 34. Так начинался новый и очень долгий период её жизни, связанный с Шереметевским дворцом. Но даже теперь она продолжала искать отдельную комнату. Ей показывали жильё на Рождественской, однако оно оказалось слишком дорогим и неудобным. Собственного дома у Ахматовой всё ещё не было.

Она продолжала зарабатывать переводами и фактически помогала Пунину в его профессиональной работе. Лукницкий записывал, как Ахматова днями переводит французские искусствоведческие тексты, составляет огромные конспекты, а Пунин затем пользуется ими для лекций. В этом домашнем разделении труда было что-то привычное для тех лет, но для Ахматовой оно означало ещё одно поглощение её времени чужой работой. Та самая женщина, которая когда-то могла целыми днями лежать в Слепнёве и писать стихи, теперь переводила по сто пятьдесят страниц материалов для чужих выступлений.

В декабре она наконец получила денежное обеспечение, которого ждала около трёх месяцев, и первым делом отправила часть денег в Бежецк на Лёву. Матери на Сахалин написала о разводе с Шилейко и объяснила свою новую официальную ситуацию коротко: «Я получила фамилию — Ахматова». Теперь письма следовало направлять по адресу Пунина в Фонтанном доме.

Год завершался новой болезнью. 27 декабря Лукницкий сообщал, что Ахматова снова лежит и он опасается очередного обострения туберкулёзного процесса.

1926 год внешне не был годом великих исторических катастроф в её биографии. Никого из главных близких не расстреляли у неё на глазах. Не произошло революции. Не вышла книга, подобная «Чёткам» или «Белой стае». Но именно поэтому этот год особенно важен для понимания той Ахматовой, которой ей предстояло стать.

Она училась существовать без нормальной литературной жизни. Без собственной комнаты. Без устойчивого заработка. Почти без возможности печатать новые стихи. Она переводила чужие книги, готовила чужие лекции, искала пенсию, посылала деньги матери и сыну, лечила собаку, болела сама и переходила между Мраморным и Фонтанным домами. И одновременно делала работу, значение которой проявится много позже: собирала наследие Гумилёва, восстанавливала даты, изучала Анненского, всерьёз занималась Пушкиным, приучала себя относиться к памяти как к документу.

Когда поэту перекрывали путь к читателю, Ахматова не переставала работать. Она просто меняла форму этой работы.

Так начинался период, когда её биография всё меньше определялась количеством напечатанных стихов. Внешне казалось, что поэт замолчал. На самом деле внутри этого молчания уже складывались будущий исследователь Пушкина, хранитель Гумилёва и человек, который будет помнить за целое поколение.

Видеозапись спектакля вы можете посмотреть здесь:

 Первый акт  https://disk.yandex.ru/i/d_XTQPWyoEhqTA

Второй акт https://disk.yandex.ru/i/tDTD3nT95nuF3g